Я отвечаю кивком головы. Как и все, хочу полностью услышать речь подсудимого номер один.
Заслуги гитлеризма, которые так превозносит здесь Геринг, вызывают куда более сильное потрясение, чем та давнишняя речь нашего коменданта, говорившего о победе Германии на земле, на воде и в воздухе, на всех фронтах, после чего в Европе установится новый порядок. Кажется, Герман Геринг информирован так же хорошо, как в свое время был информирован комендант лагеря уничтожения. Такая мелочь, как поражение Германии, победа союзнических армий, видно, не имеют для него особого значения. Этого не было. Это сговор.
Какое счастье, что сегодня мне не надо, как тогда, стоять в шеренге и молча слушать нахальную немецкую похвальбу о победе.
Я выйду незаметно, почти так же, как год тому назад вышла из колонны людей в полосатой одежде, гонимых в Гросс-Розен пешком. Кто-то обрадуется освободившемуся пропуску в зал, где уже много часов произносит свое последнее слово рейхсмаршал Герман Геринг, упершись ладонями в толстую стопку своих записей.
— Наконец поймали! — восклицает Илжецкий, очень рано закончив свой завтрак. — Какая удача, что Геринг сегодня не выступает. Вы едете с нами? Мы отправляемся через двадцать минут.
— Кого же вы поймали?
Но Илжецкий уже не слышит. К нему вернулась юношеская резвость, и он исчезает; должно быть, в самом деле произошло что-то из ряда вон выходящее.
Официант любезно отодвинул кресло, когда я подошла к столику, и только после этого поклонился.
Я попросила его побыстрее покормить меня, так как в запасе всего пять минут. Он припустился к кухне рысцой.
В дверях сверкнула желтая голова Грабовецкого.
— Успех! Нашли! — и помчался дальше, чуть не сбив с ног официанта, который нес на огромном подносе сразу все, что полагалось к утренней трапезе.
Далеко в холле гремели шаги, мелькала тень Оравии, молча размахивавшего растопыренной пятерней.
— Прокурор Илжецкий ждет вас. Мы отправляемся. Американские представители будут точно в назначенное время.
Я оставляю официанту чаевые и быстро допиваю кофе. У меня не хватает смелости спросить Оравию, что случилось.
Мы ехали в направлении Трибунала. Мне надоел зал заседаний, и я даже пожалела, что поехала. Вскоре наш автомобиль свернул с привычной трассы и покатил напрямик, по обломкам кирпича, черепицы, стекла, штукатурки, кафеля, железа. Мы приближались к самому чудесному уголку города: сказочному замку, окруженному целой системой рвов, разводных мостов, башен, бойниц. Гитлеровцы, бомбившие на протяжении нескольких лет исторические памятники всей Европы, представить себе не могли, что однажды эскадрилья бомбардировщиков сбросит бомбы на их памятники. Мы подъезжаем к сказочному замку. Разбомбленному замку. Сколько понадобилось налетов, чтобы вернуть немцев в границы их собственного жизненного пространства, они отступили, пришел конец их оккупации. И вот перед нами разрушенный замок в старом Нюрнберге.
Автомобиль впереди нас прыгает на ухабах, опасно накреняется у края рва.
Мы едем следом. Шофер часто притормаживает, нас то и дело швыряет то вперед, то назад, под колесами скрежет крошащегося щебня.
— Эстрайхера нам пришлось вчера вечером силком вытаскивать из ямы, — периодически повторяет Грабовецкий. — Иначе он бы тут ночевал.
— Объездил всю Германию, облазил все углы, расспрашивал и расспрашивал. И надо же, кто бы мог подумать! Кто мог поверить, что он найдет.
Я слушаю эти рассказы и теряю ощущение времени. Не снится ли мне? Дверцы впереди идущей машины распахиваются, первым выскакивает профессор Эстрайхер и, не оглядываясь, мчится вперед. Остальные бегут за ним. Мгновенно мы теряем их из виду. Спешим вслед за ними по ступенькам, засыпанным разбитой черепицей, опускаемся все ниже и ниже, в темноту. Он столько ездил, по всей Германии, в поисках утерянного алтаря из Марьяцкого костела, и все напрасно. А вот вчера, будто бы по чистой случайности…
Я с трудом сохраняю равновесие, то и дело спотыкаясь в темноте. До меня доносятся только обрывки рассказа.
— Чего-то не хватает. Эстрайхер считал и считал ящики, но, увы, здесь не все.
Ступеньки кончились, я инстинктивно вытягиваю руки, натыкаюсь на чью-то спину. Мы двигаемся осторожно, на ощупь. Это бомбоубежище. Воздух пахнет плесенью, гнилым деревом. Я начинаю вспоминать во всех подробностях недавний рассказ Кароля Эстрайхера, как он спасал на плотах в тридцать девятом ящики с бесценным грузом: согретый солнцем берег Вислы, Сандомир, немецкий самолет, обстреливающий плоты.
Глаза постепенно привыкают к темноте. Дышится с трудом. За столько лет все должно сгнить! Я смотрю на бледное от волнения лицо Эстрайхера, он держит свои записи в руках, дрожащими пальцами листает их. Стоит глубокая тишина. Ученый рассматривает еле видные в полумраке стены убежища, изучает знаки, надписи, сравнивает.
В напряженной тишине профессор проверяет, подсчитывает ящики, и мы все видим, что он чем-то удручен. Шепотом, с закрытыми глазами говорит, наверное, сам себе:
— Это невозможно. Невозможно.
— Профессор! Что невозможно? Матери сыновей теряли, а вы тут отчаиваетесь из-за потерянного ящика. Что теперь поделаешь.
Это было сказано шепотом, и наш профессор мог не расслышать. Он снова рассматривает ящики, вычеркивает из своего блокнота номера, которые находит. Наконец выпрямляется и, бессильно опустив руки, скорбно произносит: «Все» — и застывает в неподвижности.