При Гитлере разверзлась пропасть под ногами, а теперь, когда она исчезла благодаря героическим усилиям стольких народов Европы, я не желаю больше слушать о праве на жизненное пространство, о появлении сверхчеловеков с топорами мясников, занесенными над поэтами, беременными женщинами, детьми, учеными, художниками, крестьянами, духовенством, рабочими и… над немецкими гражданами.
Губы Геринга раздвигаются в улыбке, что еще сильнее подчеркивает бабью округлость его обвисших щек. Сколько в нем наглости и самодовольства, по мере того как он говорит, он все сильнее впадает в эйфорию. Его черты, поза, экзальтация весьма напоминают матушку Мусскеллер, хозяйку одного из немецких публичных домов, которая даже за проволокой Биркенау считала нужным торжествовать. О расе господ, о намерении подвергнуть бомбардировке Америку с радостным волнением рассказывает подсудимый Геринг. С грустью вспоминает он о фюрере, о своей дружбе с ним, о своем влиянии.
Проходят часы.
Лающий, уверенный в себе голос долбит тишину зала.
Может быть, Герингу кажется, что времена убийств вернулись, но американские часовые смотрят на него отстраненно, отстраненно смотрит на него председатель Трибунала, отчужденно смотрят корреспонденты, я тоже стараюсь смотреть на него словно с другого берега. Не хочу, чтобы наглые заявления Геринга снова низвергли меня в пропасть, прижали к стенам крематория, лишили веры.
Но мои усилия напрасны. Сквозь крик Геринга разевает теперь во всю ширину рот Адольф Гитлер, заражавший своей истерией толпы немцев, я слышу этот ор, народ скандирует, зажигает факелы, народ сделает то, что прикажет Гитлер.
Я посмотрела на закрытое окно: в зале очень душно, нечем дышать. Геринг перечисляет собственные успехи, потом неудачи, вскрывает причины политических интриг, осмеивает своих соратников и соперников, приближенных к Гитлеру, сидящих тут же возле него на скамье подсудимых, дает смертоубийственные характеристики Кейтелю, Йодлю, ссылается на глупость отсутствующего Гальдера.
На дне моей памяти бьется ненавистный германский крик, он приближается, приближается, проникает в зал, проникает в голос Геринга, это та же манера, они учились произносить речи у своего бесноватого фюрера, да, это комендант лагеря Гесслер произносит рождественскую речь, гитлеровское ничтожество, малюсенькое в сравнении с огромными ничтожествами на скамье подсудимых.
Но орет он точно так же, с той же спесью, с той же слепотой.
«Wir Deutsche! Wir Deutsche!» — вопил начальник лагеря Гесслер, начиная этими словами каждое свое обращение к арестованным немкам. Он оказывал честь женщинам, принадлежащим к «расе господ», «расе сверхчеловеков», хоть и в полосатых робах, но выделенным из лагерной толпы этим сплачивающим окриком.
Это происходило в канун нового 1943 года, после Сталинграда, после тяжелых немецких поражений, когда изыскивались всевозможные резервы. Даже немецкие проститутки, немецкие уголовницы дождались дня, когда, опьяненный водкой и патриотизмом, Гесслер вопил, подражая Адольфу Гитлеру, обращаясь к ним: «Wir Deutsche!»
Сквозь обвисшие складки геринговских щек вылетают слова:
— Я был человеком, который отдавал приказы. Мы, немцы, — (Wir Deutsche), — народ, издавна привыкший покорно выполнять приказы наших вождей.
Сольная ария Геринга каким-то удивительным образом нагнетает атмосферу войны. Я не могу больше слушать. Хрипящие немецкие слова, точно грязь, засыхают на моей коже, сковывают морозом ноги, руки, спину, — одежда на мне деревенеет и превращается в полосатые пропотевшие лохмотья, которые уже кто-то носил. Я сжимаю пальцы. Сквозь зажмуренные веки вижу тот день, замерзающий туман оседает на моих щеках, становится все темнее, а мы неподвижно стоим в шеренгах, слушаем новогоднюю речь. Гесслер поднялся на возвышение, стоит, расставив ноги, уверенный в себе, так же как уверен сейчас в себе подсудимый Геринг, столь же надменно цедящий слова перед Международным военным трибуналом. Я помню, как тот добивал нас сообщениями о скорой победе немцев, об окончании войны и о нашем будущем.
Я не могу слушать. Геринг пытается заглушить болтовней, засыпать аргументами километры братских могил, рвы, заполненные корчащимися от боли умирающими мужчинами с раздробленными черепами; своим красноречием закрывает все концлагеря, из которых я знаю только Биркенау, где по утрам у входа в бараки валялись штабеля голых женщин, умерших этой ночью, с разинутыми ртами, с ужасающе худыми ногами, в ранах и синяках.
Своей болтовней Геринг, видно, решил зачеркнуть, стереть с лица земли те места, где, кроме человеческого праха и недогоревших костей, остались лежать в глубине под защитой металла и стекла документы. Буковяк говорил: пройдут годы. Возможно. Но сегодня правда о масштабах распространенной гитлеризмом по всей земле гангрены открыта. Перед нами стоит подсудимый, сподвижник Гитлера, одна из самых значительных фигур после фюрера. Он сам считает себя вторым, роль остальных высмеивает и принижает.
Его показания — своего рода апофеоз национал-социализма, судя по его словам — это единственно возможная для немцев религия и единственная политическая система.
В маленьком зале суда почти нет жителей Нюрнберга, если не считать защитников и служителя. Интересно, а как бы на эту уникальную пропаганду реагировала толпа. Что сказала бы женщина из убого-серого дома, в котором я спряталась от ливня.
Дальмер что-то говорит шепотом, и я поражаюсь, как совпадают наши мысли:
— Жаль, что тут нет немецких судей. Любопытно было бы поглядеть на их реакцию. Сейчас, кроме немецких защитников, в зале с одной стороны победители, с другой — побежденные гитлеровцы. Думаю, что для будущего Европы было бы важно, чтобы немецкие юристы во всеуслышание осудили здесь гитлеризм и чтобы это запротоколировали.