Мы молчали. Это было молчание двоих людей, окруженных шумом, гамом земляков, чьи споры становились все острей и громче.
Бледный мужчина, повторяющий все одно и то же, обратился теперь к Вежбице:
— Наша цель — освободить страну. Об этом мы должны думать прежде всего. Я не вернусь, пока в Польше будут большевики.
Вежбица наклонился ко мне.
— Это брат пани Дороты. Наш апостол. В годы оккупации он был связным между Лондоном и страной. После тяжелого ранения стал инвалидом, теперь это уже не тот человек.
— Только с оружием в руках мы можем спасти родину, — снова принялся за свое бледноликий апостол.
— Хватит с нас войны, — внезапно рявкнул мощным басом Вежбица. — Хватит на ближайшие сто лет! А может, и навсегда, дай-то бог, аминь!
Бледноликий апостол возмущенно закричал:
— Измена! С каких это пор, капитан, вы стали трусом?
— А с каких это пор, поручик, вы забыли хорошие манеры и перебиваете других?
Тот вскочил, щелкнул каблуками, церемонно извинился.
Вежбица со всего размаха хлопнул его по спине.
— Не о чем говорить, сынок! Я как раз собирался высказать свое мнение о том, что война, черт бы ее побрал, должна исчезнуть с лица земли, но у нас в Нюрнберге еще есть кое-какие обязанности.
— Верно! — поддакнул поручик. — Говорите, капитан Вежбица.
— Мы должны выловить здесь всех гитлеровцев и передать их в руки правосудия.
Бледный мужчина привстал со стула.
— Вы что, верите в здешнее правосудие? Они даже главных преступников пытаются обелить и освободить. Они уже дают задний ход, вы увидите, господа, все доказательства преступлений в один прекрасный день исчезнут отсюда без следа. У меня нет иллюзий: большевиков я не люблю, но хорошо понимаю, что немцы будут нужны американцам, янки скоро начнут гладить немцев по шерстке. Они для вида осудят нескольких, а остальных будут откармливать и держать под рукой в фешенебельных псарнях на всякий случай.
Воспользовавшись минутой тишины, Вежбица с такой сердечностью, возможной, наверное, лишь благодаря царящему за столом полумраку, сказал:
— Мне никогда не забыть тех часов, когда мы ждали на базе вашего возвращения. Глаза болели — так мы вас высматривали.
— И я не забуду этого возвращения, — с горечью в голосе ответил поручик. — До конца жизни не забуду. Нас нащупали эсэсовские отряды. Последний резерв Гитлера. От боли я терял сознание. Но вместо того, чтобы выть, я до мельчайших подробностей представлял себе встречу с родиной после окончания войны. Так ясно видел каждую деталь. А теперь? Скажите, капитан Вежбица, как вы представляете мое будущее? Где мне протягивать руку за пособием по инвалидности? В Польше?
Единственное место, где я мечтаю сейчас очутиться, — это «Гранд-отель». Я выдернула свое пальто из общей груды и быстро, чтобы никто не заметил моего исчезновения, убежала. Я знаю «непробиваемое» гостеприимство моих земляков, принимающее размеры стихийного бедствия даже в моменты и небольшого возбуждения, вызванного водкой, беседами, темой разговора.
Ветер с силой обрушился на меня, сразу перехватило дыхание. Ни автобуса, ни трамвая, тишина, пронизывающий холод и такое ощущение, будто уже давно спустилась глубокая ночь.
В этот момент из черного сна Нюрнберга вынырнул освещенный трамвай. Я побежала ему навстречу, догадываясь, что возле перекрестка он должен остановиться.
Ночь наполнила Нюрнберг удручающим мраком, черная тина поглотила небо, землю, улицы, дома, только сияющий огнями трамвай с горсткой слишком ярко освещенных пассажиров тарахтит по рельсам, я пугаюсь неожиданной мысли, что он едет в никуда и вообще не остановится.
Я прижимаюсь щекой к холодному стеклу. Грусть со всей силой наваливается вдруг на меня, уныние сопровождается чувством отчужденности в этой непонятной, большой, обезумевшей, но и даже красивой стране. Только во время тяжелых послевоенных снов, когда я попадала в очередные нескончаемые концентрационные лагеря, откуда уже никогда не должна была выйти, меня одолевало такое, как сегодня, уныние, вызванное уверенностью, что на свете негде спрятаться, что все это будет длиться бесконечно.
За окнами трамвая мертвый, безлюдный район. Тьма. Ни одного огонька; назойливо вертится мысль, что едем по какой-то полевой дороге, вдали от жилья.
Стоит только уставиться в ночную тьму, и она сразу надвигается на тебя угрожающе и страшно.
И вдруг вдали очертания освещенного прожекторами здания, над которым реют в лучах света флаги четырех союзнических держав. Я облегченно вздыхаю. Международный военный трибунал бодрствует днем и ночью. Скоро будет вынесен приговор.
Люди гибли под Сталинградом. Люди гибли в Вавере. На допросах в гестапо и на укромных лесных полянах. Напрасно бы я старалась перечислить все места, где во время войны гибли люди, защищающие родные пороги от гитлеризма. Многие из них до конца сохранили силу духа и веру в окончательную победу.
Догадывались ли они, что в то самое время, когда их истязали и они терпели ужасные мучения, когда гестаповец вставлял в машинку лист бумаги, чтобы отпечатать протокол, а карательный взвод уже целился в неподвижную, замершую от ужаса мишень, в людей, стоящих с поднятыми руками, — догадывались ли они, что как раз тогда в разных концах земли незнакомые друг с другом люди, работники научных институтов, исповедующие разные политические религии, разрабатывали стратегическо-географические системы, которые можно было бы назвать смирительными рубашками для германского милитаризма? Приходило ли это им в голову? Догадывались ли они об этом? Неужели трагические, распятые на проволоке, бесцветные в предрассветной мгле мертвые существа, которые ночью кончали с собой, утратили веру в человеческий разум? На узников, висящих по обеим сторонам ограждения, зацепившихся полосатыми куртками за металлические шипы, глядело только пустое небо, дежурный эсэсовец и бессильная перед агрессией крематория толпа.