Все вздрагивают. Открываются двери за скамьей подсудимых. Темное пространство еще с минуту остается пустым, слышен нарастающий шум шагов: циркачи Адольфа Гитлера приближаются. При виде их не только Европа, но и далекая Америка уже несколько лет повторяют слово «позор»! Позор им! Позор общественному организму, который не сумел вовремя освободиться от черной оспы, позор всем нам, людям земли, которые не умели жить, позор потенциальным заговорщикам, которым не хватало решимости.
Шаги совсем близко. Я не спускаю глаз с распахнутых дверей за скамьей подсудимых.
Вслед за американскими солдатами входят высшие сановники германского государства или, скорее, — это бросается в глаза сразу — призраки сановников, с трудом волочащие свои увядшие тела. Одни в выцветших мундирах без знаков различия, другие — в гражданских костюмах.
Подсудимые! Главные военные преступники! Символика, принятая в их организациях, используемая как элемент униформы, символика смерти, явственно говорит об их интересах, о том, в чем они любили копаться, что составляло дело их жизни, жизненную программу. Череп, скрещенные кости — этот знак они поместили на своих головах, над глазами, постоянно ищущими все новые жертвы! Внимание! Хищники, опасные для окружающих, угрожают жизни на земле! Их надо остерегаться. Объявить недееспособными, как только появится первое увенчанное таким символом существо. Пещерный мозг получил всестороннее развитие, впитал науку, знание химии, физики, стратегии; страсть к убийству осталась могучей и неизменной, Адольф Гитлер вспаивал и вскармливал ее.
Я все еще стою в глубине коридора и рассматриваю по очереди каждого входящего гитлеровского сановника, а мысли, сменяя друг друга, одолевают меня: неужели до этих мужчин не дошла простейшая истина о том, что все течет, все проходит, исчезли бы и они, Геринг, Гесс, Риббентроп, Кальтенбруннер, Франк, адмирал Дениц, исчезли б люди, которых подсудимые умерщвили своими безумными приказами, ушли бы естественно, вырастив деревца, прожив долгую или короткую, но всегда слишком быстро исчезающую жизнь, совершив свои малые или великие деяния, научные открытия, сочинив музыкальные произведения.
Подсудимые еле идут. Их утомили тюремные стены, месяцы процесса, который тянется еще с осени, весь октябрь, ноябрь, декабрь и январь. Февраль в Нюрнберге попеременно то морозный, то снежный, то солнечный. Я помню это ощущение остановившегося времени, когда его неподвижность становится такой же опасной, как остановка моторов повисшего высоко над землей самолета. В лагере мы вкусили это ощущение в полной мере.
Когда они наконец заняли свои места, представитель советской делегации, помощник главного обвинителя Смирнов, попросил суд заслушать свидетеля из Польши.
— Мы хотели бы задать только один вопрос, — энергичным голосом продолжал полковник Смирнов, — он касается положения детей в концлагерях.
Мне жаль, что проблема настолько заужена, но не в моих силах это изменить. Было решено, что поскольку Мари Клод Вайян-Кутюрье, бывшая узница Освенцима, несколько месяцев тому назад уже достаточно подробно описала положение женщин в концлагере Аушвиц-I, то суд удовлетворится этим объемом информации. Мне оставлена детская проблема. Я знаю, почему вопрос построен именно таким образом. Защитники гитлеризма выкручиваются с помощью самых удивительных аргументов и, в частности, используют этот: утверждают, что немцы применяли террор только к взрослым, сражающимся, вооруженным людям. Krieg ist Krieg.
Современный пещерный человек признает право убивать, стоит только одному из цивилизованных дикарей затрубить в боевой рог, отменяя запрет на охоту за человеком. Да. Но я не признаю этого закона войны, как не признают его миллионы родителей, у которых убили детей. А миллионы физически и психически искалеченных сирот обречены на ущербную, неполноценную жизнь, не на ту, для которой они родились. Мой протест против убийц, мои показания, данные здесь, перед Трибуналом, наверняка поймут и поддержат солидарные со мной люди, большинства из которых я никогда не видала и не увижу. И все же мы составляем силу. Интернационал прогресса, понимаемого иначе, чем прогресс в области все более изощренных и действенных способов убийства. Поэтому я приехала сюда, и поэтому я должна, несмотря на строго ограниченную постановку вопроса, сказать хоть малую часть того, что должен услышать первый в истории человечества Трибунал, разбирающий вину главарей мощного и наглого государства.
Председатель выразил согласие.
Меня вызвали к трибуне для свидетелей. Служащий суда, маленький и усохший, на пороге к проходу остановился, вытягиваясь по стойке «смирно», а когда я проходила мимо, энергично взмахнул рукой, указывая направление. Всей своей напряженной позой, сведенными бровями, сжатыми губами, выражением глаз он словно бы приказывал мне молчать в ответ на вопросы суда, не говорить ни единого слова.
Подсудимые уже сидят на своих местах. Равнодушные, похожие на уставших от долгого лечения в психиатрической клинике для неопасных безумцев, сутулые, дряхлые, с обвисшими щеками, пригибаемые тяжестью собственных плеч, некоторые даже, как, например, Шахт, с полуоткрытым ртом, с опущенными, как в полусне, веками. Оживлен только Геринг — хотя он тоже слегка посерел и напоминает старую шину, из которой выпустили воздух, — он театрально реагирует на все происходящее, играет какую-то свою последнюю роль, то хватаясь за край пюпитра, то резко поворачиваясь всем телом в сторону возвышения для свидетелей, и быстрым взглядом изучает свидетеля обвинения, женщину, которая пережила Освенцим. Пережила Освенцим! Смотрите, смотрите! Брови рейхсмаршала изумленно вздрагивают. В рыбьих глазах гнев. Его мясистые ладони, короткие пальцы стискивают деревянный край скамьи. Скамья подсудимых не внушает мне страха. Обезвреженные. Бессильные. Лишенные кошмарной силы, которая давала им возможность одним росчерком пера обрекать на смерть и простых, и гениальных людей, уничтожать целые семьи, целые деревни, целые города, целые государства Европы.