— Так вот. Однажды, вернувшись домой с работы, я не застал ее. Уехала? Убежала? Бросила меня, не сказав ни слова? Перед нашим домиком на сырой от дождя земле я заметил следы автомобильных шин. И это было все. Во всей округе — ни одного соседа, только дикие звери. Ближайшие хозяйства в километре от нас. Но в деревне никто ничего не видел и не слышал. Я побежал на пляж, к молу. След обрывался на траве возле самого дома. И конец. Дальше мох, пушистый, как коврик. От волнения я чуть не спятил, до утра бегал по лесным тропкам, звал, возвращался к дому, надеясь застать ее там, раз сто выбегал к морю, к ее любимой сосне. Это был кошмарный, бесконечный сон. И вот с той ночи я не сплю, не ем, я ищу правду. Я изъездил Польшу вдоль и поперек, но все напрасно.
Я обратила внимание, какие глубокие морщины пролегли у него возле губ. Он сидел, сжимая и разжимая кулаки.
— Разумеется, я сразу поехал в Познань. Теща поначалу крутила, не говорила, старая карга, где дочь, водила меня за нос, сколько могла. Зулю я сам нашел, узнал, что она в тюрьме, за решеткой. Тогда теща подсуетилась, позаботилась, чтобы мне не разрешили свидания, потому что якобы Зуля, моя Зуля, боится смотреть мне в глаза.
Он выпил еще один коктейль и, отодвинув рюмку на край стола, сделал официанту знак, попросил еще налить.
— Ей предъявили обвинение. Она тут же во всем созналась, даже не пробовала ничего скрывать. И все время повторяла: «Я была глупая. Я сделала то, что мне велел Альберт».
Он тяжело, точно от удара палкой, вздохнул и снова невнятно зашептал:
— Во время оккупации Зуля обручилась. Это был ее товарищ, они вроде вместе сдавали экзамены на аттестат зрелости. Гартман. Альберт Гартман. Она никогда не рассказывала мне о своем бывшем женихе. А вскоре после войны его арестовали по обвинению в сотрудничестве с гестапо. Было установлено, что он работал на гитлеровцев с сентября тридцать девятого. И, кажется, вовлек Зулю в свои грязные делишки. Она тоже была осведомительницей. Ее школьные друзья не ожидали, что Зуля может пойти на такое. Господи! «Гренада»! «Самосьерра»! Неужели я должен поверить, что эта девушка действительно хорошо себя чувствовала в концлагере?
Странно звучат тяжелые мужские вздохи в этом уютном уголке, где так вкусно пахнет свежесваренным кофе.
— Почему же я ничего не знал о ее столь страшном прошлом? Она все скрыла от меня. Говорят, любовь открывает все тайны в человеке, в настоящей любви не может быть обмана, хитрости. Ничего подобного! Этот юный тореадор, эта ядовитая змея никогда не была со мной откровенна. — Влодек сжал кулаки, голос его дрожал от гнева. — Тореадор эсэсовца Келя! Патриотка! Придворная шансоньетка!
Он бил кулаком в ладонь, не обращая внимания на официанта, и говорил сдавленным шепотом.
— Только на суде я услышал всю правду о ней, а ведь ее партизанские песни так трогали Келя, вас, всех подруг по бараку. Она выдала гестапо ребят из подполья. Своих школьных товарищей. Правда, потом вроде бы успела всех предупредить, но одного немцы выследили. И парень погиб. Так что на ее совести одна человеческая жизнь.
Он замолчал. Я тоже молчала, боясь сказать слово.
— И вот теперь, чтобы хоть как-то поправить дело, надо достать хорошие отзывы о ней от бывших узников. Поэтому я добрался до самого Нюрнберга. В Польше кое-кто из Зулиных подруг написали хорошие слова о ней. Вот видите? Прочтите.
Избегая моего взгляда и тяжко вздыхая, он полез в карман. Наверное, кто-то уже сказал ему то, что сразу пришло мне в голову: перед таким обвинением хороший отзыв от узниц Освенцима мало что значит.
Разве я была с нею в Познани? — размышляла я, глядя на этого убитого горем мужчину. Он пережил Освенцим и прекрасно понимает, что отзывы и свидетельства — весьма сомнительные документы. Да и что может значить какая-то бумажка, если известно, что она доносила в познаньское гестапо, какое значение имеет теперь то, что она была обаятельной и мужественной в концлагере?
— Я понимаю, — вдруг резко воскликнул он, — не в этом вся суть. Мне необходимо узнать, какая она была на самом деле. Этот… эсэсовец Кель… Это благодаря ему у Зули были такие привилегии? Выступления… пение…
Я надолго задумалась. Только в этот момент мне впервые пришло в голову, что жизнь Зули в лагере, быть может, в самом деле была довольно веселой. Но сегодня мне трудно восстановить это. Непонятно почему, я начала его утешать:
— Вы знаете, в лагере ей, наверное, стало легче… все осталось позади: гестапо, тюрьма, страх и что от нее уже не могут требовать новых доносов, не устроят очные ставки. — Я говорила, чувствуя, как у меня пересыхает горло.
— Да, да. Понимаю. Она ведь хорошая, только доверчивая. Поверила своему жениху, фольксдойчу. Люди мне рассказывали, те, что были свидетелями на процессе, что она бросилась на колени перед прокурором и кричала: «Молю вас, приговорите к смертной казни! Я не хочу жить!» А ведь ей всего двадцать пять лет.
Он умолк, закрыв лицо руками. Через некоторое время убитым голосом заговорил снова:
— А тогда, в сорок первом, ей было двадцать. Молодость? Да, конечно. Моему брату в оккупацию не было еще и четырнадцати, а он знал, что надо делать. Его расстреляли сразу после моего ареста как опасного врага третьего рейха. Так кто же заслуживает сострадания? Зуля? Мой брат? Моя молодая жена, которую я бросил, не проверив соседские сплетни? Теперь уж не вернуть того времени, и ничего я не узнаю. Жизнь ушла вперед.
Он обхватил голову большими ладонями, сгорбился и надолго замер, напоминая застывшую глыбу.