Заключенные из более ранних партий легко отличали новеньких. Их обритые наголо головы, фиолетовые от холода, не были прикрыты платками — им, видно, не успели их еще выдать. Ноги, обутые в плоские гигантские деревянные башмаки, больше напоминали ходули, на которых человек хоть и двигается, но с трудом сохраняет равновесие.
Они окружили рояль, и вдруг одна из них, лет четырнадцати, такая же худая, как все, села, тревожно огляделась, закрыла глаза и заиграла «Славянские танцы» Ференца Листа. Ее худенькие смуглые руки, ее тонкие пальцы вызвали бурю звуков и ритмов. Остальные, столпившись, слушали — немые, трагические, уже обреченные на гибель. По их изможденным лицам катились слезы, а музыку сопровождала трудная и странная венгерская речь.
Когда на них, грозя палкой, налетела дежурная, они разбежались, попрятались за бараки, затаились в уборных, исчезли, как отступает перед насилием каждый человек.
По роялю застучали крупные капли дождя. Они падали на глиняную пыль лагерной земли и скользили по ней, точно темные пауки. Если испортится погода, концерт не состоится, огорчилась я.
Но концерт состоялся. Пришли узники из лагерного оркестра. Слушая в их исполнении Бетховена, я подумала, нет ли среди них мужчины, который думает и чувствует так же, как я.
А он, имени которого я даже не знала и лицо которого вряд ли смогла бы разглядеть среди других, стоял в это время в толпе обритых, одетых в полосатые робы людей по ту сторону проволоки.
Дежурные свистели, созывая на концерт.
Я помню, как меня охватила усиливающаяся по мере приближения концерта тревога. Стоящий на земле рояль звучал хорошо, но руки Соланж одеревенели, она отстучала, пробуя инструмент, какую-то мелодию, понимая, что оцепенение вызвано ее психологическим состоянием: всего вероятней, ей предстояло играть последний раз в жизни — на утренней селекции ее номер внесли в список тех, кого отправят в газовые камеры. Она знала об этом. В подобной ситуации многие проблемы отпадают сами собой, исчезают. Человек созревает.
В тот день созрела и я. Созрела навсегда — и по сию пору моя собственная зрелость обременяет меня, а окружающие воспринимают ее как некую ущербность и не задают лишних вопросов.
Помню, как Соланж села за рояль, под которым скрипел гравий, и ждала своего момента. Она исполняла длинное произведение, вероятно выбрав его для того, чтобы продлить, затянуть тот небывалый концерт.
Заиграл мужской оркестр. Музыка сразу сжала мне горло, сдавила. Мне казалось, что я стою на коленях на гравии и впитываю каждую каплю мелодии. Все, что говорят простые люди, пытаясь передать свое состояние от прочитанной книги или услышанной истории, когда они объясняют, как они плачут от волнения, — все это я в тот момент особенно ясно осознала. Я чувствовала, как во мне скапливаются слезы: они не стекали по лицу, они остались во мне, едва выступив на глазах. Своей очищающей силой музыка вселяла в меня надежду, наполняла силой мое изможденное голодом тело, мне хотелось жить, хотелось бежать отсюда, я забыла, где я, что меня окружает, музыка усиливала растущее напряжение.
Как они играли! Заслушавшись, я не заметила того, что произошло почти рядом. А этот трагический случай можно было предотвратить… Альма Розе, голландка, дирижировала самозабвенно, с глубокой печалью. Она уже тогда знала, что это ее последнее выступление в жизни.
Концерт был большой. Раз уж позволили его устроить, музыканты решили воспользоваться возможностью поиграть для узников, помочь им хоть немного отвлечься. Я стояла вместе со всеми, отделенная проволокой от рояля и всего оркестра. Альма Розе парила со своим оркестром, я видела издали, как тянутся к ней, откликаясь на музыку, люди. Женщины подходили все ближе, круг делался теснее. Толпа стояла возле самой проволоки, все время передвигаясь чуть-чуть вперед, чтобы лучше видеть и слышать.
Оркестр разместился между двумя рядами бетонных столбов с торчащими изоляторами. Колючая проволока всегда была под током высокого напряжения. Слушателями были женщины из лагеря А и лагеря Б, они стояли полукругом по обеим сторонам отгороженной полоски земли. Гораздо дальше, в конце дороги, у железнодорожной платформы, толпились мужчины — бесформенные тени, расчерченные синими полосами лагерной одежды.
Концерт продолжался, взлетали кверху тонкие руки Альмы Розе, и казалось, что с этого места несется к небу молитва. Никто не осознавал, какова сила воздействия музыки, пока девушка, стоявшая у самой проволоки, не протянула руки и медленно, спокойно не сжала ее пальцами. На глазах у всех ее тело в полосатой робе на мгновение замерло, потом его начало трясти. Эти судороги — предвестник смерти, вечно живущей в проволоке. Узникам позволили приблизиться к этой проволоке и послушать музыку. Гитлеровцы решили продемонстрировать, что в концлагерях стало лучше. Но действия их не перестали быть преступными, убийца не сменил своей души, он был просто музыкален, ему захотелось поделиться своей музыкальностью с узниками теперь, когда Гитлер проигрывал войну на всех фронтах.
Никто из лагеря А не мог приблизиться к девушке — их отделяли проволока и ров. Мужчинам с такого расстояния не было видно, что происходит. Оставался только лагерь Б, на самом краю которого дергались худые ноги девушки. Никто не бросился на помощь — женщины из лагеря Б замерли. Ток высокого напряжения давно поразил их нервы. Они не реагировали.
На проволоке, жалобно, порывисто скуля, извивалось человеческое существо, его лицо постепенно серело.