— Мы можем быть совершенно спокойны, — говорит Малцужиньский. — Генерал Уотсон очистил Трибунал, выгнал отсюда несколько подозрительных личностей.
Проектор затрещал и умолк. Яркий свет с экрана резанул по глазам и тотчас погас. Полная темнота. Душно. Появились надписи на немецком языке и печати со свастикой.
Стоило лишь задернуть шторы, как в зале стало душно и жарко и вопреки очевидности он заполнился толпой. Толпа дышала и шевелилась, и у меня появилось ощущение, что в этой тесноте, где все стоят плечом к плечу, невозможно шевельнуться.
Кто-то тихо зевнул. Как по-разному каждый воспринимает то, что видит, подумала я, стремясь освободиться от странного ощущения. Может быть, зевнул Геринг?
Мы все сидим в маленьком зале, подчиняясь программе Трибунала, здесь и больной прокурор Буковяк, и окаменевший от боли бывший узник Треблинки Райсман, и я. Где-то здесь, наверное, и доктор Оравия — свидетель, не в той мере пострадавший от гитлеризма, чтобы получить право давать показания.
Киноаппарат снова затрещал. Немецкие слова. Время отодвинулось назад, всего на несколько лет, а может быть, всего на год. Я пригнулась, крепко схватилась за поручни кресла. Слышу тихое, отрывистое, похожее на всхлипы дыхание Райсмана.
Солнечная Югославия. Ярко-белые домики, южная жара. Деревья прикрывают землю пышными раскидистыми ветвями, словно на удивительно красивой акварели. Архитектурные памятники на крутых утесах, возведенные много столетий назад, тихие деревушки, стройные женщины в черных платках, чудесные морские бухты. Из вступительного слова следует, что фильм создан на основе подлинных материалов гитлеровского агентства. Крупный план позволяет разобрать знаки на бумагах архива СС и надписи готическим шрифтом под большинством кадров.
Легко представить, как по-разному будет здесь воспринят этот эсэсовский документ — скепсис, ирония, страх за свое будущее могли испытывать немецкие главари, ощущение ужаса доставалось безраздельно нам, обреченным во время войны на уничтожение.
Проектор громко трещит. Все четче видны кадры фильма. Толстощекий парнишка из гитлерюгенда вскинул руку в античном приветственном жесте. По традиции, он должен свидетельствовать об отсутствии оружия в правой руке, гарантировать благие намерения и добрые вести; это милый здоровый парнишка, но за его спиной стоит длинная виселица, похожая на железную выбивалку для ковров, и на ней в ряд висят молодые югославские защитники родины. Под фотографией надпись: «Хайль Гитлер!»
После короткой паузы на экране название следующей фотографии: «Весна 1941… В Сербии цветут деревья». Белоснежные пушистые ветви яблонь, груш и вишен. Изумительный уголок сада дышит радостью и тишиной, теплом и солнцем, кажется, объектив заглянул сюда по ошибке, таким ощущением оптимизма и покоя, таким облегчением от отсутствия здесь эсэсовцев и следов их деятельности проникнута эта сцена. Камера постепенно приближается к белым, осыпанным цветами деревьям, изображение делается резче, раздвигаются тесно растущие стволы, еще раз появляется надпись «Весна 1941… В Сербии цветут деревья». В зале кто-то тяжко вздохнул, несмотря на темноту, я вижу, что подсудимый Ганс Франк прикрыл глаза рукой. На цветущих яблонях висят мужчины с откинутыми от затянутой петли головами.
Тишина душит зрителей, топит их в темноте, заглушает дыхание, может показаться, что зал абсолютно пуст. И вдруг сухой треск со стороны окна, какое-то движение, чье-то присутствие, явственно слышимое, взбудоражило всех; в полумраке видно, как люди поворачивают головы в ту сторону, откуда несся печальный, скорбный свист, расплываясь над головами. Видны туманные очертания чего-то конкретного, хотя и неузнаваемого во мраке, приближающегося с еле уловимым шумом.
Прошло еще несколько секунд, прежде чем я с облегчением поняла, что это просто ветер подхватил и внес в зал висящие на окнах шторы. Ветер ворвался сюда, словно живое существо, неожиданно появился в месте, так хорошо охраняемом американцами.
На экране немецкий солдат в этот момент вскинул топор над головой обреченного; сила, мощь, физическая ловкость, точность удара — все подчинено одному приказу: убивать, уничтожать, стирать с лица земли, обрывать человеческую жизнь.
Отрубленная головка маленького ребенка с четко очерченной линией губ и рядом небольшое, в крови тельце.
Короткий фильм подошел к концу. Еще раз показана гитлеровская свастика и надпись под нею: «Весна 1941… В Сербии цветут деревья».
Смолк шум проектора. Зажгли свет. Зал замер в молчании. Не хватает воздуха. С окаменевшими лицами все продолжают смотреть на экран. Судьи, прокуроры, корреспонденты, подсудимые словно бы вообще перестали дышать.
Ганс Франк трагическим жестом спрятал лицо в ладони, сидит, наклонившись вперед.
А я, наперекор всему пережитому, не хочу верить в насильственную смерть. Удивительная смена караула, именуемая жизнью, и без того происходит чересчур быстро. Убийцы! Природа не нуждается в вашей помощи. Убийцы! Оглянитесь назад.
В моем гостиничном номере абсолютная тишина. Сюда не доходят звуки оркестра, а может, сегодня объявили траур и не играют? Не беспокойся, играют, думаю я, лежа в темноте на очень удобной широченной кровати. Победители пользуются своими правами, открой глаза, оглядись кругом: только для этого бывают войны, только для этого одни гибнут в окопах, чтобы другие могли по этому случаю плясать, чтобы победитель мог пользоваться благами, каких бы ему никогда не видать у себя дома, за прилавком магазина или в окошечке банка. Победители чуть-чуть опоздали. Американцы, по моим нестратегическим соображениям, могли бы открыть второй фронт на полгода раньше, а то и на год, они должны были шагать вперед днем и ночью, не останавливаясь. Так мне думается. Возможно, я ошибаюсь. А если бы они вообще не высадились? Как много сделали русские. Они гнали фашистов от Москвы, пока не уничтожили зверя в его логове. Сегодня ветер развевал бы по полям куда больше нашего пепла. С нами было бы покончено, хотя возможности человеческого воображения ограниченны и в это трудно поверить. Я потеряла бы ощущение бытия, слух, зрение, осязание, способность мыслить. А быть может, от человека что-то все же остается?