— Да, более-менее. Я бы с удовольствием осмотрел парк. О нем рассказывают чудеса. Но перед этим хотелось бы что-нибудь перекусить. Я со времен войны не могу побороть в себе чувство голода, во мне живет вечный страх остаться голодным.
На детском лице прокурора отразилось беспокойство.
— Да-да, и дама наша замерзла.
Официант услужливо ждал ответа.
— Я уже согрелась, но предпочла бы прогуляться после ужина, — поторопилась я ответить.
Ореляк пробежал глазами меню и передал прокурору.
— Что касается меня, — сказал он, — то я охотно дождусь этого кулинарного чуда, особенно если нам пока подадут какую-нибудь закуску.
— Отлично! — Илжецкий повернулся к официанту. — Пока ваше замечательное блюдо будет готовиться, мы чего-нибудь перекусили бы, а в парк пойдем после десерта. Как вы относитесь к тому, что мы съедим по порции самой банальной, обычной ветчины?
— Полностью приветствую.
Официант прошептал почти с нежностью:
— Может быть, и страсбургский паштет? И к нему соус?
— Прекрасно! Сытый, согревшись рюмочкой водки, я готов отправиться осматривать сады Семирамиды, а не только парк Фабера.
Немец обслуживал нас с воодушевлением и радостной улыбкой на лице.
— Вы видите, до чего легко сейчас осчастливить немца, — заметил Илжецкий. — А во время оккупации? Они получали удовольствие совершенно от другого.
— Jawohl! Jawohl, sofort,— шептал сам себе старый официант, творя чудеса искривленными от артрита руками, ловко, незаметно и удивительно красиво накрывая стол. Довольный собой и аппетитом гостей, он тактично отошел и стоял невдалеке, готовый броситься к нам в любой момент.
Покончив с закуской, Ореляк вынул из кармана пачку сигарет.
— Вы позволите? — обратился он ко мне и к Илжецкому.
В тот же момент возле его локтя щелкнула зажигалка.
— О, черт побери! — Ореляк резко обернулся. — Никак не могу привыкнуть к такому беззвучному появлению сзади.
— Bitte schön,— в руке старого официанта, любезно ожидающего, пока клиент возьмет сигарету в рот, дрожал маленький язычок пламени, голос его был полон тепла.
Мы кончали ужинать, когда в дверях показалась Соланж. Отдохнувшая, разгоряченная, с пылающими от мороза щеками. Короткие пряди волос беспорядочно торчали из-под меховой шапки. Проходя мимо зеркал, она поправила их ладонью.
— Вы не пойдете с нами в парк Фабера? — спросил Илжецкий, поздоровавшись.
— Чудесная идея! Обязательно пойду! Я после обильного ужина, от которого легко растолстеть. Только прогулка может меня спасти. Представь, — обернулась она ко мне, — венское радио обратилось с совершенно диким предложением: им хочется записать сегодня вечером несколько произведений Шопена в моем исполнении.
— Сегодня? Еще сегодня? Ты же завтра утром улетаешь!
— В этом все дело. Организационный гений на этот раз подвел хозяев. Они должны были обратиться ко мне раньше, договориться о сроках. Нельзя же так работать. Я категорически отказалась. Но, вообрази, они стали объяснять, что готовят специальную программу о важнейших событиях в Нюрнберге, куда включат отчет о показаниях свидетелей. Короче, было как-то неловко послать их ко всем чертям, и я, сама не знаю почему, согласилась. Поедем на студию вместе. Ты будешь для меня идеальным слушателем.
Илжецкий поправил салфетку под подбородком.
— Давайте закончим ужин. Позвольте мне выпить вина и набраться сил. Потом я готов на все: парк, прогулка, что вам будет угодно.
Уже возле гардероба, в вестибюле, к нам подошел, точнее сказать, подлетел, еле касаясь ногами пола, легкий, как пушинка, почти прозрачный старичок, с одухотворенным лицом и облаком белых волос над высоким и выпуклым лбом. Его мягкие пушистые волосы шевелились при каждом вздохе.
Официант объяснил нам, что это экскурсовод, профессор Этцер, прекрасный знаток Нюрнберга, который с удовольствием покажет уважаемым гостям резиденцию Фабера.
Мы вышли из теплого помещения ресторана.
Мороз немного спал, полная луна висела низко над землей, заливая серебряным светом снег на ограде, на стволах деревьев, на клумбах и замерзших стеблях.
Ореляк тихо, еле слышно насвистывал.
Экскурсовод начал свой рассказ с глубокой древности. Видно, в последнее время ему не часто выпадал случай блеснуть эрудицией перед туристами. История Германии, история Нюрнберга была в его рассказе затянутой и скучноватой. Он шел бочком, возбужденный и торжественно-патетический, с развевающимися на ветру волосами. Он рассказывал об искусстве, литературе, музыке, уверяя, что семейство Фаберов окружало заботой многих выдающихся художников, а тех, кто, кроме славы, имел еще и собственное состояние и не нуждался в помощи, Фаберы принимали у себя во дворце. Семья приобретала произведения искусства, поддерживала художников, скульпторов, даже музыкантов.
Он надолго замолчал, и было непонятно, то ли он потерял нить рассказа, то ли почувствовал какую-то усталость. Понурив голову, он вздыхал и наконец заговорил тихо-тихо, словно про себя:
— Увы, немцы почти не сохранили верности своим культурным традициям, истинному искусству. Возможно, осталась у нас еще наша музыка… Да, наша великая музыка, наши композиторы… — Он задумался, потом с воодушевлением добавил: — Наша изумительная немецкая музыка. Думаю, это непреходящая ценность.
Илжецкий, точно поперхнувшись, громко закашлялся. Старый профессор с болью в голосе продолжал:
— Какая жалость, что уже вечер. Приезжайте сюда еще раз, на более длительную прогулку… Здесь, совсем рядом, протекает речушка с прелестными мостиками, есть искусственное небольшое озеро, часовня, множество романтических уголков, достойных внимания.