Маска суровости. Маска усталости. Маска страха. Карнавальная маска.
— А во время бала тут тоже был выставлен караул? — задаю я вопрос.
— Разумеется. Это крайне необходимо, — отвечает Илжецкий.
— А наши, польские солдаты?
— А что наши?! Наше войско не несет караул у входа в здание Трибунала. Только армии союзников. Четыре державы.
— И вы находите это нормальным?! Польша! На нее первую напали, и она мужественно дралась с гитлеровскими дивизиями.
Илжецкий развел руками.
— Политика, — начал он, — международная политика подчинена своим собственным законам. Это только у себя в стране мы считаем себя Прометеями. Для них здесь, вы вскоре сами в этом убедитесь, для многих американских корреспондентов и даже для наших более близких соседей — англичан, Польша всего лишь незначительный эпизод в этой войне.
— Значит, здесь поэтому только американцы, русские, англичане и французы.
— Именно так.
— Другим не нашлось места даже в этом символическом карауле?
— Увы!
Машина снова поехала быстрей. Мы молчали. Я еще раз оглянулась.
В круге яркого света сверкало здание с реющими флагами стран-победительниц, все остальное, весь Нюрнберг, дома, улицы, потонуло во мраке, едва мы чуть отдалились.
Пресс-центр расположен далеко за городом. Слишком долго едем мы по глухим разбомбленным участкам дороги, езда уже не доставляет удовольствия, а скорее раздражает, будоражит воображение.
В голове возникают картины того, как год тому назад, а может, и того меньше, здесь были слышны взрывы, треск разваливающихся домов, крики. Европа душила агрессора на его же территории, бросились в последнюю атаку русские, англичане, югославы, французы, поляки, впились мертвой хваткой в горло оккупанту.
Немцы, разбуженные воем сирены, умирали точно так же, как до этого жители Варшавы, Орадура, в деревнях на Замойщине. И хотя крик давно затих, мы едем сейчас по нему, машина окунается в него, и я ловлю себя на странном, болезненном ощущении: рождается сочувствие к перепуганным немецким женщинам, которые волокут сонных немецких детей в разбитые бомбоубежища.
Еще один вираж, фары разгоняют темноту, и внезапно из глубины парка выступает дом, ограда, дорога, а из-под колес от резкого торможения с сухим треском разлетается гравий.
— Вот и пресс-центр, — сообщает Илжецкий.
Ветер резко распахивает дверцы автомобиля, врывается внутрь, свистит в ветвях, чем-то твердым бьет по водосточной трубе, властвует здесь, срывает одежду. Мне надо что-то сказать, но у меня сильно дрожит подбородок, и я не могу с этим справиться.
— Вы озябли?
— Слегка.
— Сейчас согреемся. Нас здесь покормят. Они так и жаждут теперь подавать нам шедевры кулинарного искусства для поднятия настроения.
— Собственного настроения, насколько я понимаю?
— И я так думаю. — Илжецкий огляделся в темном вестибюле. — Они бы с радостью устроили нам лукуллов пир, лишь бы показать, какие они паиньки.
Молодой ксендз, протягивающий портье свое черное пальто, оборачивается в нашу сторону.
Мимо нас в этот момент торопливо проходит какой-то угрюмый, задумавшийся мужчина в форме польского лесничего. Он буквально налетает на ксендза и лишь тогда поднимает голову. Они удивленно смотрят друг на друга, на лице ксендза отражается глубокое смущение. Он приветственно поднимает мягкую, белую ладонь, которой можно гладить только головки набожных детишек, потом опускает руку и, отбросив приличествующую его сану серьезность, хватает лесничего за плечи, обнимает, целует, отодвигает от себя, чтобы разглядеть со всех сторон, и опять прижимает к груди. Типично мужское проявление нежности, больше всего напоминающее серию сильных и частых боксерских ударов.
Какое-то время слышно похлопывание, потом ксендз опять чуть отстраняет лесничего и, радостно сияя, смотрит на него.
— Влодек! Значит, ты выжил в том аду. Вернулся оттуда. Ты должен мне все рассказать. Все! — восклицает он с радостным волнением.
Лесничий стоит понурив голову, смотрит в пол. Ксендз снова прижимает его к себе, ласково похлопывает по плечу.
— Ну-ну, старик. Не падай духом. Нас теперь двое. А двое из нашего класса, да еще с одной парты, после этой войны значит больше, чем общий съезд всех выпускников школы. Как твоя семья?
Тот помолчал, потом буркнул еле слышно:
— Я совсем один.
Ксендз снова встряхнул его, как грушу во время сбора плодов.
— Жить все равно надо. Выше голову, брат. Разве я не прав?
Лесничий улыбнулся, неуверенно поддакнул.
— Наверное… А что у тебя, Яцек? Как это тебя угораздило? Всегда за девчатами бегал, а теперь в таком одеянии? Неужели от немцев в таком наряде прятался?!
Наступило неловкое молчание. Ксендз поправил воротничок сутаны, криво усмехнулся. Лесничий оживленно продолжал:
— Война ведь давно кончилась. Скинь ты эту юбку. На что тебе маскарад?
Ксендз по-прежнему возился с воротничком.
— Оставь, Влодек. Оставь.
— Что-то я не пойму. Ты что, все еще скрываешься?
Неуверенным жестом ксендз взялся за пуговицу на кителе лесничего.
— Послушай, Влодек. Мы ведь виделись в последний раз, когда нам вручали аттестат зрелости, да? Помнишь, как Жирафа читала нам последнее наставление — напутствие в жизнь?
— Тебе что, тоже захотелось проповеди читать?
Я волновалась за пуговицу, пальцы ксендза не переставая крутили ее: вправо — влево, вправо — влево.
Оба молчали. Наконец лесничий, недоумевая и изумляясь, спросил: