Себастьян молчал. Вдалеке виднелись заснеженные неуклюжие развалины домов — следы налетов в последние месяцы войны.
— Двух пальцев у него не хватало. Были только мизинец, средний и безымянный. Большой палец ему совсем оторвало, а от указательного только культяшка торчала, зажившая уже. Я бы эту руку и его рожу потную даже в свой смертный час узнал, потому что собственными глазами видел, как он хватал крошечных, отощавших детишек и на телегу швырял.
Смущенная звучащей в голосе юноши уверенностью, я тихо сказала:
— Но ведь и до этого вы видели немцев. Толпы немцев.
— Нет, обычно только издалека. Деревня наша маленькая, несколько хат в стороне от дороги, в роще. Они, бывало, по большаку проезжали, то на мотоциклах, то на грузовиках, в километре от деревни. А тогда я впервые к немцу пригляделся. И подумать не мог, что человек на такое способен. Как закрою глаза, так и вижу его перед собой. А нынче выхожу из поезда на нюрнбергском вокзале, я во Франкфурт ездил, вы же знаете, пан капитан, гляжу — он в зале ожидания стоит, без формы, в гражданском; я чуть было не кинулся к нему, прямо на месте хотел с ним рассчитаться за того мальчонку, что он на штырь, точно табачный лист, насадил.
— Вот бы дел наделал! — Баритон Себастьяна зазвучал, точно надорванная струна.
— Игнат меня удержал. Не подпустил к немцу, пока я в себя не пришел. Да я и сам уж подумал, может, лучше с ним по закону разобраться. Одного только боюсь…
— Что ошиблись?
— Ошибиться-то я не ошибся, пан капитан, хотя в зале ожидания в одном конце стоял, а он в другом, возле буфета, ждал чего-то. Боюсь только, как бы они тут мухлевать не начали. Он пронюхает и деру даст, волк среди волков, затаились они, сразу и не скажешь, вроде камень у канавы лежит, да только это волк камнем прикинулся, а как в глаза ему глянешь…
— Тут вы правы. Даже у портье в «Гранд-отеле» взгляд такой, — вмешалась было я, но юноша продолжал говорить.
— Только вы, пан капитан, только вы сможете. Как вы того типа ловко прищучили, господи боже мой, самого лагерфюрера из концлагеря, а англичане-то его за порядочного держали. Он у них без сучка, без задоринки прошел.
Себастьян присвистнул сквозь зубы.
— Да, только я ведь даже не знаю, где он, кто и когда станет его судить.
— Ну, этого волка мы из рук не выпустим, пан капитан, это уж будьте спокойны! Сами будем за ним следить, сами в суд доставим. Был у тебя приказ вывозить население из деревни в Млаву? Был, не был — не наше дело. А вот, что ты убийца, у нас свидетели найдутся. Чтоб другим неповадно было. Есть ведь на свете справедливость. Создан Международный трибунал! Взять подлеца — и сразу под суд.
Меня вдруг охватило беспокойство. Ощущение опасности было таким отчетливым, что мне хотелось предостеречь их обоих, но я не находила слов, достаточно убедительных и серьезных, чтобы мужчины их поняли. Нерыхло протянул руки, настойчиво уговаривая:
— Там Игнат сторожит его уже давно! Он как на этого немца поглядел, сразу за вами послал, а сам следить остался. Пойдемте! Тут каждая секунда дорога.
Себастьян повернулся спиной к Нерыхло, огорченно поглядел на меня.
— Ну вот, видите, какая у нас развеселая жизнь! Я вас, Нерыхло, предупреждаю, если вы мне голову морочите, отсидите, как пить дать, две недели на воде и хлебе.
— Слушаюсь, пан капитан. Отсижу.
Я протянула на прощание руку. Себастьян возбужденно и быстро объяснял мне:
— Завтра я постараюсь уточнить, когда отъезжают польские дети за океан. И сообщу вам. Но вы не раздумывайте: цветущие персики за окнами — один только этот пейзаж способен вылечить человека, избавить от дурных воспоминаний. Открываешь глаза поутру, а тут вместо эсэсовских касок, немецких преступлений, Трибунала, военных преступников и их защитников, крови, виселиц видишь ветви персиковых деревьев, усыпанные розовыми лепестками. Персики розовеют на солнце. Незабываемая картина. Бегство от кошмаров Европы.
Я решила пошутить:
— Я бы предпочла спелые персики. Сразу срывать и есть.
— Вот видите! Так и следует рассуждать! Я вас все-таки соблазнил этими персиками величиной с кулак. О’кэй! Формальностями мы займемся завтра. Поставите свою подпись — и больше никаких забот.
— Мне казалось, вы дали мне время на размышление?
— Совершенно верно. Только тут долго думать нечего. Идемте, Нерыхло! Ведите меня, посчитаем, сколько пальцев на руке у этого вашего немца. И как тут жить человеку? С одной стороны — сердце радуется, с другой — будто нарыв нарывает. Сердце у меня радуется, когда мы гитлеровцев одного за другим за решетку отправляем, а нарывает оттого, что я до сих пор, простите великодушно за грубость, в этой засранной, окровавленной Германии околачиваюсь.
Нерыхло продолжал стоять по стойке «смирно», но капитан Вежбица словно забыл о нем.
— Во время концерта меня одолевали сомнения. Что я тут делаю? Чего ищу? Но ведь кто-то должен выявлять преступников, кто-то должен напомнить им о их злодеяниях, а то они все забудут, бедняги, все, что им мешает. — Вежбица в задумчивости провел рукой по своим длинным серебристым волосам и продолжил: — В тридцать девятом году я решил не бриться и не стричься, пока мы не прогоним немцев с нашей земли. Идиотство, правда? Я был тогда очень молод и наивен. Но теперь другое дело, — он понизил голос до шепота, — я не постригусь, пока хоть один эсэсовец останется на свободе, кто-то обязан за этим следить, через год, два, пять, десять эсэсовцы опять возьмутся за оружие.
Бедный безумец, подумала я, глядя на него. Он мерит эти проблемы длиной своих волос!