Невиновные в Нюрнберге - Страница 27


К оглавлению

27

— У нас за кулисами стоят кресла, оттуда можно видеть и слышать весь концерт.

— А я пойду в партер, — решаюсь я. — Мне нужна дистанция.

Дирижер подходит ближе к Соланж, он растроган, собирается чем-то поделиться с ней:

— Когда-то, много лет назад, здесь бывала со мной моя невеста… Как давно это было!.. Она всегда садилась за кулисами… Я дирижировал и поглядывал на нее чаще, чем в раскрытые ноты, и в этом таился секрет моих юношеских успехов, — сказал он, обращаясь, возможно, к самому себе.

Я села возле сцены и на время забыла, зачем меня вызвали в Нюрнберг. Международный трибунал перестал существовать. Обстановка помогла мне справиться с нервами, меня окружала атмосфера культуры и покоя, свет подчеркивал мягкость тканей, драпирующих сцену. Приятно выглядели свежие цветы на рампе. Я могла не думать обо всем том, что оставалось за пределами этого здания. Через минуту-другую оркестр заиграет Моцарта, и, слушая его, я смогу примириться с сегодняшней действительностью, смогу заглушить нарастающую боль. Я предпочла бы не видеть слушателей, я сжала пальцами виски, закрыла глаза. Однако я чувствовала чье-то дыхание, тепло постепенно наполняющегося зала, входили и входили какие-то чужие люди. Что было бы, если б хоть один из них оказался знакомым? Возникающие воспоминания тотчас бледнели, тень ровесника из дней оккупации расплывалась в уходящем времени, напряженном и жестоком, удалялась все дальше и дальше, я тщетно пыталась ее задержать.

Разверзлась пропасть между прошлым и настоящим. Из этой пропасти возвращаются в одиночестве, конец войны застает в чужих местах, на чужой земле, безуспешно взывая к тем, кто ушел навсегда.

Оркестр все еще настраивает инструменты, эти звуки наполняют мое сердце беспокойством.

Аплодисменты. Вдоль рампы идет дирижер. Красивый, с добрым лицом, он держится прямо, хотя видно, как устал. Низко кланяется, раздается взрыв аплодисментов. Дирижер повернулся спиной к залу, взял свою палочку с пюпитра. Он задержался так на несколько секунд, необходимых, чтобы слушатели сосредоточились, чтобы утих шелест, и резким движением опустил руки. Оркестр заиграл. Казалось, этот старый человек вдохнул в него свою душу. Я давно не слышала такого вдохновенного исполнения Моцарта. Звучала знакомая тема, возникла давно забытая зальцбургская осень, мягкая, теплая, пахнувшая опавшей листвой.

Катарсис. Очищение музыкой. Весь осадок, вросший в нервную ткань, должен раствориться, улетучиться. Изболевшиеся места снова наполнятся радостью и вдохновением. Жаль, что нельзя сохранить это состояние до конца моего пребывания в Нюрнберге, остаться за этим толстенным матовым стеклом, которое отделяет меня от жизни. Но что-то нацарапано на этом стекле грязным пальцем: Gott mit uns… и свастика… Права Соланж: надо бежать отсюда!

Я выхожу из задумчивости. Мое бездумное существование завтра кончится, я должна буду сжать пальцы в кулак и ударить. А пока можно спокойно следить за руками дирижера, парящими, нервными, вытянутыми в напряжении.

За последние пятьдесят, сто, а может, и все сто пятьдесят лет вроде бы ничего и не произошло в Европе; звуки моцартовского «Реквиема» по-прежнему погружают в задумчивость, трогают до слез. Нет, не может быть, что-то из пережитого осело в нашем сознании, вот вошли в этот зал человеческие тени с Елисейских полей, из Брюсселя, Варшавы, Плашова или Терезина. Они присутствуют сегодня здесь. Стоит прикрыть глаза, и перед тобой появляются скрюченные предсмертной судорогой руки, отчаяние громко звучит голосами всех инструментов, а потом стихает, переходя в стенания жертв и вскрики палачей, которые их убивают.

В зале так тихо, будто здесь и вправду собрались умершие. Боюсь, сюда пришли не только те, кто ведет Трибунал и кто на него приехал, тут определенно немало немцев. Они слушают не дыша, упиваются музыкой, в такой аудитории музыка обретает крылья. Я ненавижу их за это! Я ненавидела их музыкальность и сентиментальность. Их звериную жестокость. Поразительно, как соединялась в них любовь к искусству с тем, что они творили, как научились они отключаться от изуверств, творимых ими четверть часа тому назад, и в следующие минуты уже спокойно наслаждаться музыкой. Зачем я пришла сюда? Это была ошибка. Надо уходить.

Из боковой ложи, где сижу, я хорошо вижу лица, наслаждающиеся музыкой, и это возмущает. Мне начинает казаться, что каждый здесь присутствующий мог и тогда точно так же, затаив дыхание, слушать музыку… Как сбросить с себя этот кошмар?

Я более внимательно вглядываюсь в ближайшие ряды. Ну конечно, в зале не одни немцы, сюда съехались люди со всей Европы, со всего мира. Среди поношенных костюмов то и дело мелькает офицерский мундир, отутюженный в американском стиле: две вертикальные складки прочерчены утюгом от пяток и до ключиц. Теперь, когда война осталась позади, многие гражданские надели военную форму, демонстрируя мужество, которое они не успели проявить раньше. На территории Германии им сейчас удобно расхаживать в военной форме — как-никак победители.

А случается, что мундир куда лучше, чем обычное платье, подчеркивает стройность девичьей фигуры; эта малышка из второго ряда совершенно очаровательна в американском мундире. У нее ухоженная кожа, пушистые волосы, маникюр, эмаль цвета свежей крови на нежных пальчиках, — все это создает контраст между нею и женщинами из оккупированных стран; она зевает, вертится на скрипящем кресле, вряд ли она большой любитель музыки. Пожалуй, кот, свернувшийся клубком на ее коленях, больше напоминает меломана — не дыша слушает очередную фугу Баха, очень талантливо исполняемую оркестром. Совсем еще юный американский полковник, сидящий в том же ряду через три кресла от нее, подмигивает своей подчиненной, указывая на кота. Его это забавляет. Девушка, нагнувшись над коленями соседей, ловко подхватывает мирно дремавшего зверька и кидает его полковнику. Тот ловит. Этим молодым американцам нет дела до оркестра. Молчаливый обмен взглядами и улыбками занимает их куда больше, чем музыка.

27