Невиновные в Нюрнберге - Страница 25


К оглавлению

25

Она прикрыла глаза. До меня доносятся прерываемые ветром обрывки слов:

— Ты первый человек оттуда, которого я встретила после войны. Я не знаю, что с остальными.

Соланж вздохнула. Она напевает мелодию, которую часто пела вечерами, сидя на нарах под дырявой крышей: Camarades, darmez vous?

Я начала ей подпевать, сначала скованно, а потом все громче и свободней. Эти слова были для нас чем-то вроде гимна. Неожиданно она воскликнула:

— Поехали со мной в Италию! Соглашайся, упрямица! Я завтра же с утра достану для тебя билет и все оформлю. Ты только подумай, выслушай меня, потом будешь качать головой. Там ведь гораздо теплее, скоро весна.

Как рассказать ей о Нюрнбергском процессе, не привлекая к нашему разговору посторонних?

Я решаю отложить его на потом, а пока поддаюсь ее настроению: солнце греет сквозь стекло, в Италии весна, завтра самолет летит в Рим. Оттуда в Милан. Разумеется, я должна поехать туда, доказать самой себе, что к миру возвращается рассудок. Сбежать как можно дальше отсюда, забыть о своих мрачных проблемах.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Толпа обтекает белые колонны, валит валом, лестницы переполнены, значит, успех обеспечен. Культурные жители Нюрнберга знают наизусть все выдающиеся произведения, их трудно чем-либо удивить. Будем надеяться, что немцы не осмелятся появиться в зале! Будем надеяться. Может быть, они начнут вести себя так, как нам бы хотелось.

Прошло еще пять минут. Мне пора к Соланж. Я обещала ей прийти немного пораньше.

Удивительно, сколько слушателей в этом старом концертном зале. А фамилия на афише вовсе не знаменитая и звучит не по-немецки. Вокруг меня слышна речь народов всего мира. Идут французы, итальянцы, норвежцы, англичане, американцы, черные, белые, шоколадные, в мундирах со знаками различия и в гражданском, с орденскими планками, которые скромно свидетельствуют о том, что и это воины; входят группы югославов и чехов, русских и бельгийцев, голландцев и поляков. Но нет моего Томаша, и ни один из мужчин не похож на него, черты Томаша расплываются, рассеиваются в сероватом тумане. Надо забыть о нем, отказаться от надежды. А мое воображение упорно уносит меня в ту жизнь, которая могла бы быть. Музыка помогает воображению, вызывает непроизвольные ассоциации, открывает дорогу в жизнь и позволяет забыть, что на этой дороге многих уже нет. Умерших накрыла земля, война кончилась, самые отважные ушли от живых, и огромные толпы людей, лишенных любви, лишенных всего, что наполняет ветром паруса человеческой жизни, рассеялись. На их место приходят другие.

Сколько народу! Зал, наверное, уже переполнен, но что я делаю здесь, среди них? С кем я? Скорей с теми, кто покоится в братских могилах. Их черты мне близки и знакомы, они заслоняли кого-то собственным телом и поэтому исчезли, растворились в глубинах небытия.

Я совсем одна. Чужая в этой огромной толпе, никого нет из моих земляков, я знаю только Соланж, но она целиком поглощена концертом. Меня все сильнее гнетет одиночество среди людей, но нет, я не уйду. Войду в зал, закрою глаза и буду слушать.

Подошла последняя минута.

До чего торжественный и величественный вид у всех этих лестниц, потолков, коридоров, скульптур, балюстрад! В этом храме притаились мелодии, залетевшие сюда, словно ласточки, вот слышны даже взмахи крыльев, сменяются тональности, гудит эхо, разбуженное чьими-то шагами, — возвращаются времена давних концертов. Кто играл тут прежде? Моцарт? Лист? А может быть, и Шопен? Это наверняка знает дирижер. Прекрасная тема для беседы. Я смогу избежать расспросов о цели моего приезда, о первом впечатлении от Нюрнберга.

Лучше всего с самого начала направить любопытство всех собеседников к проблемам банальным и безразличным. Или музыкальным.

Спокойствие, бесследно исчезнувшее с нюрнбергских улиц, сохранялось здесь в неприкосновенности. В воздухе ощущается аромат прошлого, с овальных медальонов над деревянными панелями на нас кротко взирает девятнадцатый век, именно такой, каким представляем мы его себе по книгам: прохлада и простор, запах дерева и старых фолиантов, в воздухе аромат только что сорванных фруктов и бродящего в старых подвалах вина.

Я поднимаюсь по лестнице, и эхо шагов под сводом звучит все громче и отчетливее, у него свой аритмичный ритм, своя немелодичная мелодия, доносятся обрывки музыкальных фраз — это оркестр настраивает инструменты. И вдруг волнение пронизывает всю меня, мою нервную систему: что я тут делаю, как я могла пообещать Соланж прийти на концерт, меня пугает эта толпа, я должна уйти отсюда — и вместе с тем точно взрыв радости: я живу, я должна жить, ни о чем другом не желаю думать. Как это просто — опуститься в мягкое кресло и ждать прелюдии Шопена, знать, что ты среди людей. Соланж говорила, что я нужна ей. Я все еще поднимаюсь по лестнице. Концертный зал уже рядом, оттуда плывет теплый воздух, разговоры, смех, топот ног, возбужденный шум толпы, отдельные голоса, которые моментами заглушают оркестр, пробующий первые такты. Сердце стучит все быстрее, от напряжения сжимается горло. Не надо бояться, вспомни, ведь тогда ты умела справиться со страхом, подавить воображение, душила все надежды перед допросом, а после допроса у тебя была одна забота — как переправить записку.

Теперешнюю ситуацию нельзя сравнивать с той, думаю я, продолжая идти по лестнице. Горький смех поднимается во мне, ирония быстро успокаивает нервы: надо бы выйти на сцену. Поднять руки. Закричать. Встать у самого края, сказать им, что нельзя терять времени. Почему мы не кричим? Почему все стараются быть воспитанными? Почему я молчу? Неужели самых смелых поубивали, а их место заняли теперь тихие, покорные посредственности, трусы, глупцы, из которых ни один не осмелится поднять руку и закричать?

25